Сугi˙||i˙сwогк с|емептi˙пе

ХРИСТИАНСКИЕ СОЧИНЕНИЯ
Димитрий Виленский






ВИЛЕНСКОЙ МАТЕРИ
ПРИСНОДЕВЕ

Неканон трипеснец


Иллюстрация: Остробрамская (Виленская) икона Божьей Матери

ѴІГNІАUЅ МОТІNАІ
МЕЯҨЕГЕІ

Тгіјų 𐐀іеѕміų пекапопаѕ

Всѧ́ка пло́ть сѣ́но, и҆ всѧ́ка сла́ва человѣ́ча ꙗ҆́кѡ цвѣ́тъ травны́й
Книга пророка Исаїи, 40:6

And she stood upon her head In her little trundle-bed, And then began hooraying with her heels.
Henry Wadsworth Longfellow

Тропарь Глас ѕ҃лак

        Никогда не приблизимся, потеряв голову, перерезанной нержавеющей сталью паренхимой помня, как превращать углекислый газ в то, что окислит сияние твое — никогда не приблизимся, залитые жидким озоном твоего неба, мы не готовы. Не услышь наш напрасный оклик-брызгу гексенола пожираемых тлёй, но ликуя своим свешенным бедром и касаясь нас, приминая ступнёй, дабы прежде неизбежного лизиса щекотанием наконец рассмешить Его, играющего на чердаке. Слава Ему, И ныне, и присно, и во веки веков. Амине?


Тгорагаѕ Ҩаіԁа` ѴІ

        Niekada nepriartėsime, praradę galvą, prisimindami parenchima, perpjauta nerūdijančiu plienu, kaip paversti anglies dvideginį tuo, kas oksiduos tavo spindėjimą — niekada nepriartėsime, užlieti skystu tavo dangaus ozonu, mes nepasiruošę. Neišgirsk mūsų veltinio šūksnio-heksenolio purslo, mūsų, kuriuos amarai ryja, bet džiūgaudama nuleista šlaunimi liesdama mus, mindama pėda, idant prieš neišvengiamą lizę kutenimu pagaliau prajuokintum Jį, žaidžiantį palėpėje. Ҩагве˙ Јам, Іг ԁаваг, іг ѵіѕаԁоѕ, іг рег амꙁˇіų амꙁˇіuѕ. Вùѕ таір?


Богородичен Глас и҃сад

        Лишь ты одна, неизменная длинная булавка звезды полюса, звезда беспокойного безвыходного моря, обронившая солёную каплю с кончика копья в сердце, как в океан — попутчик и путь сквозь ночь нашу. Милотой одари нас, воздевшихся с кромки вечернего уныния в ночь твою, овеваемы и шелестящи. Обними нас, мы лишь былинки.


Во𐐀огоԁісˇіпаѕ Ҩаіԁа` ѴІІІ

        Tik tu viena, nepakitusi ilgas poliaus žvaigždės smeigtukas, neramios neišeinamos jūros žvaigžde, nulašinusi sūrų lašą nuo ieties galo į širdį, kaip į vandenyną — palydove ir kelias per mūsų naktį. Mielumu apdovanok mus, iškėlusiuosius nuo vakaro liūdesio pakraščio į tavo naktį, vėjuojami ir šlamantys. Apkabink mus, mes tik žolelės.


Бардовская Глас ѕ҃елие

        Обернись, если кроме аморфной ночи меня призрит кто и мотель уготовлен глаза мои выжечь дорожным знаком. Взгляни на меня, даже если в голодный год лядо выжжет солнцеворот вместе со всяким злаком. Сажа саженей винограда и колосков — всё Твоё, и удобрится Твоё поле. Ведь гакманитовый этот волос седеет, сечётся, отравлен серой, в чёрном свечении пред рассветом — из фолликула чистой ночи. Ведь словно луковицей под землю зарытый всё-же храню от забвения зелень. Добрым Словом, минеральным бальзамом, намыль — и заблещу мягкой пеною; душем прохладным обдай же благом — трепет свой вспомню и крови уйму свой ветер. Расслабляющей после дороги влагой с потом вымой хлор — засверкает верой цветовой центр, в душе вакантный. Пня неродящего сгнои корни, вырасти лисий огонь ползучим текста мицелием в гиспидине. Не отыми инфракрасной нити к Тебе, теплоту поруки, обручения, руководства Твоего, не обреки безвовратно избыться зноем блуждая в случайном мраке. Вслед за собой потяну за руку, распряду косу змеи томящей, разовью ковку железную обруча в лозы и лозы, сплету с рукою руки ими, и потянутся за Тобой. Разоблачи все узлы и подплетины, и фактура расправится моей песни. Лишь повели, не иначе как ради ножниц сомкну я пальцы впредь, но: никогда не допустишь подобно рассечь, что плотно. Жертва Богу дух сокрушён; как гирляндой бумажной изрезанный хор мой услышишь Ты. Разреши же цвести, провиваясь в пещерах планеты, и ляжет в день Твой душистый букет.


Вагԁіѕˇкојі Ҩаіԁа` ѴІ

        Atsigręžk, jei, be amorfiškos nakties, mane priglaus kas nors ir motelis paruoštas mano akis išdeginti kelio ženklu. Pažvelk į mane, net jei badmečiu pūdymą išdegins saulėgrįža kartu su kiekviena žolele. Vynuogių sodinukų ir varpų suodžiai — visa Tava, ir patręštas bus Tavo laukas. Vėlgi šis hakmanitinis plaukas žyla, skilinėja, nuodytas siera, juodame švytėjime prieš aušrą — iš grynos nakties folikulo. Vėlgi, kaip svogūnėlis po žeme užkastas, vis dėlto saugau nuo užmaršties žalumą. Geruoju Žodžiu, mineraliniu balzamu, išmuilink — ir suspindėsiu minkštomis putomis; vėsiu dušu apliek gėrybe — savo virpėjimą prisiminsiu ir kraujo savo vėją suturėsiu. Atsipalaiduojančiu po kelionės dušu su prakaitu nuplauk chlorą — suspindės tikėjimu spalvų centras, sieloje vakantiškas. Nevaisingo kelmo šaknis supūdyk, užaugink lapės ugnį šliaužiančiu teksto miceliu, hispidinyje. Neatimk infraraudonojo siūlo į Tave, užstato, sužieduotuvių, vedimo Tavo šilumos, nepasmerkk negrįžtamai išnykti kaitra, klydinėjant atsitiktinėje tamsoje. Paskui save patrauksiu už rankos, išpinsiu kasą iš varginančios gyvatės, išvysiu lanko kalimą iš geležies į vynmedžius, supinsiu jomis su ranka rankas, ir patrauks paskui Tave. Atskleisk visus mazgus ir pynimo ydas, ir išsitiesins mano dainos faktūra. Tik paliepk, ne kitaip kaip dėl žirklių sujungsiu pirštus nuo šiol, bet: niekada neleisi panašiai perkirsti to, kas sandaru. Auka Dievui – dvasia sugniuždyta; kaip popierine girlianda išpjaustytą mano chorą išgirsi Tu. Leisk gi žydėti, provijantis planetos urvuose, ir atguls dieną Tavo kvapni puokštė.

Песнь ѕ҃ Глас в҃ода

Ирмос Ионы   Водами объятый до души, тварью бежавшей в удел океана с юдоли земной — пущен сквозь ус, в тёплом и тёмном слизистой устланном аде словно в гробу, водорослью — спутан и мал: голос поднял, узнав храм Твой. Воззри на нас сквозь сестон, Моря Звезда. Переполненный до капли за миг, подскользнётся с ободка с грани вниз в горле плещущего вала мениск. Ты, прилив моей души и отлив, затуши цунами, выглади рябь, обними полнолунием, орбитой, рукой — ты, эклиптика склонённая к нам. Катафотом скозь темень трассы мигни, Ободесная. На качелях месяца да склонясь маковкой во гладь мостовой, ветхий мост поправ и пройдя, солнышком взадравшись над ними — оборви смоковницы плод свысока и листом укрой до поры, аркой звёзд осыпав тёмных под ним, руки протяни им свои, вверх ногами, словно стоишь в Царстве, где Он с Мудростью ждёт путников хранимых тобой. Слава Ему. Холодна моя рука и дрожит, тянущаяся, разбив до крови зеркало навийной воды — преданый пучине твоей Церкви, предающий её тело, лопнув плевы пузырь пенный — но смыть полову, не омыв себя не могу: нечисты персты и язык, развеваются как флаг над водой в беспокойной суете и дрожа, подражая лишь мерцанью звезды — помоги, облей, утопи, Приснодева, во сияньи Его. И ныне, и присно, и во веки веков. Амине? Малой рыбкой сквозь крещенский мороз, как планктон что расчертил океан парой дуг на незнакомом песке, словно атом возбуждённый лучом в самой толще непроглядных глубин, чреве жизни и тени могил, под скорбящим сердцем матери сплю, успокоенный лучом из окна.


Ҩіеѕме˙ ѴІ Ҩаіԁа` ІІ

Ігмоѕаѕ Јопоѕ   Vandenų apsuptas iki sielos, tvariniu, pabėgusiu į vandenyno dalį iš žemiškojo slėnio — paleistas pro ūsą, šiltame ir tamsiame gleivine klotame pragare lyg karste, dumbliu — susipainiojęs ir mažas: balsą pakėlė, pažinęs šventyklą Tavo. І˛ˇѵеӏк і˛ мuѕ рго ѕеѕтопа˛, Јūгоѕ ꙁˇѵаі𐐀ˇԁе˙. Perpildytas iki lašo akimirksniu, nučiuožės nuo briaunos nuo krašto žemyn gerklėje pliūpsniančio bangavimo meniskas. Tu, mano sielos potvynis ir atoslūgis, užgesink cunamį, išlygink raibuliavimą, apkabink pilnatimi, orbita, ranka — tu, ekliptika, pasvirusi į mus. Катоfогu рго тамѕą ма𐐀іѕтгаlе˙ѕ мігктеӏк, Авірuѕе. Ant mėnesio sūpynių pasvirusi viršugalviu į grindinio lygumą, senstelėjusį tiltą pataisius ir perėjus, saulyte išsirietus virš jų — nutrauk figmedžio vaisių iš aukštybių ir lapu uždenk iki meto, žvaigždžių arka tamsių po juo apibarsčius, ištiesk rankas savo jiems, aukštyn kojom, lyg stovėtum Karalystėj, kur Jis su Išmintim laukia tavo saugomų keleivių. Ҩагве˙ Јам. Šalta mano ranka ir dreba, tiesiantis, sudaužius iki kraujo veidrodį navijinio vandens — atiduotas tavo Bažnyčios gelmei, išduodantis jos kūną, sprogusio plėvės burbulo putotas — bet išpilti pelus, nenuplovus savęs negaliu: nešvarūs pirštai ir liežuvis, plevėsuoja kaip vėliava virš vandens neramioj tuštybėj ir drebėdami, mėgdžiodami tik žvaigždės mirgėjimą — padėk, apliek, paskandink, Visada Mergelė, Jo spindyje. Іг ԁаваг, іг ѵіѕаԁоѕ, іг рег амꙁˇіų амꙁˇіuѕ. Вùѕ таір? Maža žuvele pro krikšto šaltį, kaip planktonas, nubrėžęs vandenyną pora lankų nepažįstamame smėlyje, tarsi atomas sužadintas spinduliu pačioje storyje neaprėpiamų gelmių, gyvenimo įsčiose ir šešėly kapų, po liūdinčia motinos širdim miegu, nurimęs spinduliu iš lango.

Песнь д҃ Глас з҃емля

Ирмос Аввакума   Выстилая жгучим ветром скатертью следы на склонах гор, взволновал Ты скал трусливую трепещущую ткань, только реки всё журчат, гремя, как цепи, и просвистывают стрелы на тот берег, где взбегают по крутой породе горной вверх породистых оленей тропы снопом. Следом вальсирующим своим береги, Царица. Саровский   Зайчиком солнечным и лунным во сне привидившись, спустясь, коснувшись носочком поля бежишь — и запомнило поле; и раб умилённый твой шёл по пятам, и от мёрзлой согретой земли снопом брызгал огонь, и крыжовник кустами в следах прорастал. Лоскутом к одеялу лоскутному строчкой пришей, — ты велела — удел твой, как небо к земле. Бегут строки и реки, и веки кратчайшим путём, на постой задержась там, где помнят тебя. Слову от чернил твоих научи, Всепетая. Ходасевич   Где на паволоке тёмных лесов поволокой европейская ночь волоокие нам застит глаза, отчего мы и немы и не спим, где над нами и парламенты сов и отряда рукокрылых чины, во флаконы окунаясь, из клякс мы разводим и слова и цветы — там твой образ над кроватью всегда, как здоровье этой страны, как рука опеки Его. Слава Ему. Мицкевич   Скальным сланцевым осколком стекла режут ризу резаки этажей, соскребая серебро облаков, обнажая хитон неба под ней, покрывалом складок льющийся вниз, словно дождь с окладов фальцевых крыш, точно капля на каёмке окна — убедись, что не сорвалась она. Отражающую фликером всё: предрассветное индиго и кровь, и мафорий, и сапфир — не разлей, донеси в ладонях каплею льда, к стенам фарного костёла, туда, отколовшимся младенцем — в ладонь, растопляющую Слово и жизнь. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Пярт   Низбегая кроткой рекой из земель вознесённых, я оставляю сердце своё, пусть же бродит до дня в ледниках и снегах средь высоких гор севера, где сгорает потоков вода и шумят наводнения. Где бы ни было, помню я Сердце и меряю пульс, нагоняя оленей и диких косулей преследуя.


Ҩіеѕме˙ ІѴ Ҩаіԁа` ѴІІ

Ігмоѕаѕ Навакuко   Kaitriu vėju staltiesę tiesi pėdsakus kalnų šlaitais, sudrumstei uolų bailų virpantį audinį, tik upės vis čiurlena, grumėdamos kaip grandinės, ir švilpteli strėlės į aną krantą, kur įsibėgėja stačia uoliena kalno aukštyn veislingų elnių takai pluoštu. Раѕкuі ѵаӏѕіп𐐀u ѕаѵu ѕаu𐐀ок, Кагаӏіепе. Ѕагоѵо   Kiškučiu saulės ir mėnulio sapne pasirodęs, nusileidęs, palietęs kojos pirštelio galiuku lauką bėgi – ir įsiminė laukas; ir sujaudintas tavo tarnas sekė pėdom, ir nuo įšalusios sušilusios žemės pėduže tryško ugnis, ir agrastai krūmais pėdsakuose išdygo. Skiaute prie skiautinės antklodės siūle prisiūk, – liepei tu – dalį savo, kaip dangų prie žemės. Bėga eilutės ir upės, ir vokai trumpiausiu keliu, nakvynei užsibuvę ten, kur tave prisimena. ˇоԁꙁˇіо іѕˇ гaѕˇаӏо таѵо мокук, Ѵіѕаѕˇӏоѵе. Сһоԁаѕеѵісˇіuѕ   Kur paklotėj tamsių giriaveidžių marška europinė naktis akina mums akis, dėl ko mes ir nebylys ir nemiegam, kur virš mūs ir parlamenti pelėdų ir būrio sparnuočių laipsniai, į flakonus pasinerdami, iš blotų veisiam ir žodžius ir žiedus – ten tavo atvaizdas virš lovos visad, kaip sveikata šios šalies, kaip Jo globos ranka. Ҩагве˙ Јам. Міскеѵісˇіuѕ   Akmens skalūno šukėm stiklo pjauna rizą pjaustytuvai aukštų, nugramdydami sidabrą debesų, atidengdami dangaus chitoną po ja, skraiste klosčių liedamasi žemyn, lyg lietus nuo falcinių stogų, lyg lašas ant lango krašto – įsitikink, kad nenuslydo ji. Atspindinčią flikeriu viską: priešaušrį indig ir kraują, ir maforijų, ir safyrą – neišpilk, atnešk delnuose lašu ledo, prie farno bažnyčios sienų, ten, atskilusiu kūdikiu – į delną, tirpinančią Žodį ir gyvenimą. Іг ԁаваг, іг ѵіѕаԁоѕ, іг рег амꙁˇіų амꙁˇіuѕ. Вuѕ таір. Ра¨гт   Nužengdamas romia upe iš išaukštintų žemių, aš palieku širdį savo, tegu klaidžioja iki dienos ledynuos ir snieguos tarp aukštų kalnų šiaurės, kur išdega srovių vanduo ir ūžia patvynimai. Kur bebūčiau, menu aš Širdį ir matuoju pulsą, elnius vydamasis ir laukines stirnas vijodamas.

Песнь є҃ Глас и҃скра

Ирмос Исайи   Ультразвуком и эхом и ощупью опознаю ночью, где же Ты. Окаёмкой серебряной абрис залью свой молитвами, прежде чем свет. Пред Тобою стою, словно воды вот-вот отойдут и зальюсь криком: проку родить сколько ветер и звук? На рассвете покроется луг и лоб потом с росой. Будит утром будильник, и чей неглубок сон — встают. Вырони света со свечки каплю, Неопалимая Свещниче. Убаюкано обняв светильник в предбрачную ночь: там полощется масло, плескается кровь керосином с молоком, и дородно спускается слух вгладь ступенькам и вглубь, куда льётся по лестнице луч солнца будящий кровь и ласкающий волосы миром. Незаметно подкравшись, займётся на них огоньком, словно шапка на бедном воришке от росчерка спички. Краем угла докоснись огнива, Нерукосечная. Налилась от слёзки лужица душевой воды, сбегающая змейкой в сад с крыльца, как с кафеля: научи напиться солью саженцы и наставь траву росу зачёрпывать. Пусть несясь к рассвету стопы мокнут в них и не обожжёт песок на дюне, и расщекочет кладофора пяточки в море слёз, и водорослью волосы пенятся липидами и щёлочью, пока Солнце стелется по лону вод, словно радужная плёнка, и горит огнём. Слава Ему. Оплывает мёдом воска и свеча и печать, плавится текстура образа на миро и дым: магматическим породам как платочку дрожать, беспорядочному космосу — фатою над ним. Солнце кутается в шёлковый с плерезами траур, и инкогнито скользит по содалиту воды, отожжённой и разлившей амальгаму к ногам. Ей идёт фосфоресцирующий рыжий отлив. И ныне, и присно, и во веки веков. Амине?


Ҩіеѕме˙ Ѵ Ҩаіԁа` ѴІІІ

Ігмоѕаѕ Іꙁаіјо   Ultragarsu ir aidu ir lytėjimu naktyje atpažįstu, kur gi Tu. Sidabriniu apvadu kontūrą aplieju savo maldomis, prieš šviesą. Prieš Tave stoviu, lyg tuoj vandens atsitrauks ir užliesiuos šauksmu: naudos pagimdyti kiek vėjas ir garsas? Auštant pieva pasidengs ir kakta prakaitu su rasa. Žadina rytą žadintuvas, ir kieno negilus miegas – keliasi. Іѕˇмеѕк ѕˇѵіеѕоѕ пuо ꙁˇѵаке˙ѕ ӏаѕˇа˛, Nеѕuԁе𐐀апті ꙁˇѵакіԁе. Užliūliuota apkabinusi žibintą priešvestuvinę naktį: ten plazdena aliejus, taškosi kraujas kerosinu su pienu, ir dorodžiai leidžiasi klausa įlygumą laipteliams ir į gelmę, kur liejas per kopėčias saulės spindulys žadinantis kraują ir glamonėjantis plaukus mira. Nematomai pritūpęs, užsidegs ant jų liepsnele, lyg kepurė ant vargšo vagišiaus nuo brūkštelėjimo degtuko. Камрu ргіѕіӏіеѕк ѕкіӏтuѵо, Nе гапкоміѕ іѕˇкігsтојі. Prisipylė nuo ašaros balutė dušo vandens, nubėganti gyvatele į sodą nuo prieangio, kaip nuo plytelės: išmokyk sodinukus gerti druską ir pamokyk žolę rasą semti. Tegu lėkdamos į aušrą pėdos šlampa jose ir nenudegins smėlis kopoje, ir pakutens kladofora padus ašarų jūroje, ir dumbliu plaukai putoja lipidais ir šarmu, kol Saulė driekiasi vandenų lona, lyg vaivorykštinė plėvelė, ir dega ugnimi. Ҩагве˙ Јам. Nuteka medumi vaško ir žvakė ir antspaudas, lydosi faktūra paveikslo ant miros ir dūmų: magminėms uolienoms kaip skarelei drebėti, netvarkingam kosmosui — šydu virš jo. Saulė gaubiasi šilkiniu su gedulo plerezomis, ir inkognito slenka sodalitu vandens, atkaitinto ir išliejusio amalgamą prie kojų. Jai tinka fosforescuojantis rusvas atspalvis. Іг ԁаваг, іг ѵіѕаԁоѕ, іг рег амꙁˇіų амꙁˇіuѕ. Вùѕ таір?

Чтение из Ѻ¸

        У усердных и страсти становятся прекрасными, когда те, мудро отстранив их от телесных, направляют их на стяжание небесных. Например, когда они желание делают стремительным движением духовного влечения к Божественному, наслаждение – благодатной радостью деятельного восхищения ума Божественными дарами, страх – предохранительным попечением против будущего наказания за грехи, печаль – исправительным покаянием в настоящем зле. Короче говоря, подобно мудрым врачам, которые телом ядовитого зверька ехидны уничтожают настоящее или угрожающее заражение, пользуются этими страстями для уничтожения настоящего или ожидаемого зла и для приобретения и сохранения добродетели и ведения. Итак, эти страсти, как я сказал, становятся прекрасными через употребление их теми, кто пленяет всякое помышление в послушание Христу. Если же какая-либо из этих страстей употребляется в Писании применительно к Богу или к святым, то применительно к Богу – ради нас, поскольку Промысл надлежащим для нас образом являет спасительные и благодетельные пути под видом наших страстей; применительно же ко святым – потому, что они иначе и не могут выразить телесным языком свои духовные отношения и расположения к Богу, как через известные естеству страсти.


Ѕкаітумаѕ іѕˇ Ѻ¸

        Uoliųjų aistros tampa gražios, kai jie, išmintingai atitraukę jas nuo kūniškųjų, nukreipia dangiškiesiems įgyti. Pavyzdžiui, kai troškimą paverčia greitu dvasinio potraukio link Dieviškojo judesiu, malonumą – malonės džiaugsmu veiklaus proto susižavėjimo Dievo dovanomis, baimę – apsauginiu rūpesčiu prieš būsimą bausmę už nuodėmes, liūdesį – taisomuoju atgailavimu dėl esamo blogio. Trumpai tariant, kaip išmintingi gydytojai, kurie echidnos kūnu naikina esamą arba gresiantį užkrėtimą, taip jie naudoja šias aistras esamam arba laukiamam blogiui sunaikinti bei dorybei ir pažinimui įgyti ir išlaikyti. Taigi šios aistros, kaip sakiau, tampa gražios per tuos, kurie jas naudoja, – per tuos, kurie pavergia kiekvieną mąstymą Kristaus klusnumui. Jei kuri nors iš šių aistrų Rašte vartojama kalbant apie Dievą arba apie šventuosius, tai apie Dievą – dėl mūsų, kadangi Apvaizda mums tinkamu būdu apreiškia išganingus ir palaimingus kelius mūsų aistrų pavidalu; o apie šventuosius – todėl, kad jie kitaip negali kūno kalba išreikšti savo dvasinius santykius ir nusistatymus Dievo atžvilgiu, kaip tik per prigimčiai žinomas aistras.


Кондак Глас з҃ерцало

        Штабная. Над картой исполосованной и расхристанной по углам булавками, насторожена правотой. Ножны спелым железом полнятся до краёв, сиротливо эфесом бряцая о бедро. Заострение шпаги кровью окроплено, пресуществляя алый восход, как хамелеон. Подвизаясь схлеснуться с ртутью ползающим грехом, киноварью поранишь ты, мы кораллом проткнём. Отсалютуют иглами дети, как будто ёж — оловянными трупами в синяках их найдёшь. Апконверсией плоти несовершенных тел — побежанием сизым выгорим твоих дел. Будет необорима вечно твоя семья. Оловянный солдатик с криком гип-гип ура.


Копԁакаѕ Ҩаіԁа` ѴІІ

        Štabinė. Virš suraižyto ir kampuose smeigtukais iškloto žemėlapio, įsitempusi teisumu. Makštys prinokusia geležimi pilnos iki kraštų, našlaičiu efesu žvangėdamos apie šlaunį. Špagos smaigalys krauju pašlakstytas, transsubstancijuodamas raudoną aušrą, kaip chameleonas. Kovodamas susikauti su gyvsidabriu šliaužiančia nuodėme, cinoberiu sužeisi tu, mes koralu pradursim. Pasveikins adatomis vaikai, lyg ežys — alaviniais lavonais, sumuštais mėlynėmis, juos rasi. Apkonversija mėsos netobulų kūnų — pabėgimu mėlynai išdegsim tavo darbus. Bus nenugalima amžinai tavo šeima. Alavinis kareivėlis su šūksniu gip gip ura.


Икос Глас д҃ори

        Мы полыхаем Жанной на костре, чтоб стать золой для лилии Мадонны. Мы девочка на верхнем этаже, день и голубка сизая балкона. Мы сломанное женское трюмо, калейдоскоп витражного обмана. Мы рыжие голландские цветы, под нож флориста выросшие рано. Радуйся быть с букетом. След ладони ожогом мигом после порки, как след стыда. На бедре синяки от игр, вместо Библии и клинка. Приобщаемый к уликам, как ина ты и далека, оловянный солдатик с криком Гип-гип ура. Слава Ему.


Ікоѕаѕ Ҩаіԁа` ІѴ

        Mes degame Žana ant laužo, kad taptume pelenais Madonos lelijai. Mes mergaitė viršutiniame aukšte, diena ir pilka balandė balkone. Mes sudaužytas moteriškas tualetinis staliukas, kaleidoskopas vitražinės apgaulės. Mes oranžiniai olandiški žiedai, po floristo peiliu išaugę per anksti. Dꙁˇіū𐐀аuк вūԁама ѕu рuокѕˇте. Delno pėdsakas nudegimu tuoj po plakimo, kaip gėdos pėdsakas. Ant šlaunies mėlynės nuo žaidimų, vietoj Biblijos ir kalavijo. Prijungiamas prie įkalčių, kaip kitokia tu ir tolima, alavinis kareivėlis su šūksniu Gip gip ura. Ҩагве˙ Јам.


12.3.2026






МХАРЗЭ  

მხარზე

Параклитические        эскизы

Бꙋ́рею жите́йскихъ страсте́й смꙋща́еми, недоꙋмѣ́емъ, ка́кѡ досто́йнѡ воспѣва́ти твоѐ ди́вное мꙋ́жество
Акафист св. Нино

І

Иллюстрация: пасхальный ягненок Нико Пиросмани
Иллюстрация: медведица с медвежатами Нико Пиросмани
        Раскат робкого грома в ювенильных простынках, кутающих предгорья: в багровых ссадинках осень-непоседа, шатенка, макушкой домов поддаётся ветру и с ним играет. — Тятя, Тятя! Покажи: где, вглубь прорастая, впивается в почву моё ви́тое дре́вко? Дверь почему-то чернеет, бестолковая, впускает и выпускает в щёлку сквозняк и землистый запах, цепко на пе́тлях висит. — А ну, я тебя собрала́ из букв, нани́зала на заветы — дайся! Маячок лампы приминает пыль, окошко само не верит в себя, фильтрует одно молоко в другое, газированный лёгкий свет и солёная самокрутка под ус. Клеёнка чёрная везде, приручённая. На ней ягнёнок: нет молока и нет воздуха, где не́мо обитает ночь, пока он напьётся. Он повесил клеёнку, где висела ночь! У него есть слюда с голограммками, на которых травы зелёными волосками и золотистый гранат — лампа чёрного цвета в его зрачках, потому он всё знает! Он добрыми глазами держит большой кувшин: кувшин прост и плосок, потому что он не женщина — в нём вино. Вывеска духа́на пахнет яствами, поэтому пришли люди в чёрных чоха́х с большой белой скатертью и всё съели. Из скатерти сделал жирафа и сделал медведицу — грустными глазами протягивает их, чтобы поселить в ночь. — Тятя, можно, он пойдёт с Нами?


ІІ

Иллюстрация: эскиз Ильи Зданевича узора рукавов
        Рассеянный со́ня-свет бродит ощупью по блёклым городским улицам, прово́лгнувшим бережка́м небесно-зелёной речки, перекатываясь, как клоша́р — рань неуличённая, сказочная пока. А подскальзывается навзничь о большую афишу и рассыпается на каллиграммы! В сюртуки по кармашкам всё рассуют, хотя странно как: что свет, что влага, что буква — впитываются и блестят. — Тятенька, укрытый уве́ем пе́ргол, как же не может замереть досе́ле плетёный мой ветрячок? За ручку тянет сквозь толчею белый лева́нт, на стрекозьих крылышках в час пик носит и швыряет листовки. Скрежет, инерция. Там стрекот и стук — это линотип! — Пустите, пустите! Я помогу: сонмище прописных у меня и ворох стро́чных. — Верста́тку мне! Он горько жует сбродившую азбуку, собранную на празднике, ставшую терпкой. Коктейльный столик отражает увядшие следы бутоньерки, блёстку и бороду — ве́рсо. За зеркалом остановленным взглядом красным и золотым обливается всёчное сердце. Гра́нки им испорчены, потому что он на них рисует: каляки-маляки плавятся и стекают в тигель — поэтому гра́нки портятся. Река чернил меандрирует и перекатывается в санги́новый плёс, как в бокале — трубочкой выдул или выдул по́нтией: это не литьё бумажных пуль! Он ско́мкал память о губах — абиогенез строчек сгиба, но в руках — только скомканная бумага и поименованный стрекот и стук без сердца, а клише рассыпалось в утиль. Слушаю пение и крик, оставшиеся от опустошённого зеркала и защищённые от света в подвале — оставшиеся. — Тятя, можно, он пойдёт с Нами?


ІІІ

Иллюстрация: икона святой Нины Мераба Девадзе
        По апрелю дежурят, в платок убрав каре, гимназистки: обручённые гранатовой фенечкой и окружённые кольцевой дорогой запечатлевают бего́нию круглой клумбы, рассевшись окрест. Пастозное ми́ро схватывает веснушки лица и цветные ма́ковки. Колокольня, реставрируясь о́христым макияжем, в ком будишь ты преданность своему пожилому радио? Полено струй перешёптываний и вздохов, перемешанных с порцией ладана, обтекает непокрытый мой полубокс у порога портала. Гремит копейками меновщи́к, распродающий сувенирные образки́, прячась в будке от хра́мового о́рдера, где висит бельмом запрещающий съёмку знак. Снимите глоссолальный знак, охраняющий мою амнезию! Мреющий свечной чад мажет и обдаёт опалесцентным светом. Собо́руя щепки моего одинокого модерна, синестезия глушит гомон туристов в харизмах усталости и гиперакузии. Меня подзывает солнечным зайчиком анало́й. Подпущенное моё отражение растворяется в стекле и свяжется взглядом в ответ. Она — реминисценция! Крестовина ею перевязана — иначе она распадётся. Мне нужно связаться с ней, сотовым, но первой включается фронталка. Я хочу сохранить её от тиража, хотя бы клеем, недовыдавленным за fin-de-siècle — коллажем напоминания о воплощении, единственном уже. — Тятя, можно, он пойдёт с Нами?
15.12.2025